Мой любимый дед

Мой любимый Дед. Как я узнала относительно недавно, я вообще обязана ему жизнью. Если бы не его веское слово, не его воля – мама бы не стала рожать. Уж очень ей не хотелось.По крови он и не был мне дедом вовсе. Они познакомились на Селигере, куда бабушка приехала с семимесячной дочерью, моей мамой, отдыхать. А дед там строил что-то – он был инженером-электриком. Бабушка ждала известий от мужа-офицера, чтобы ехать в его новую часть. А у деда тоже где-то была больная жена и двое детей. Хотя бабушка всегда скромно отрицала свою симпатию к деду в те времена, но не просто же так молодая красивая женщина взялась приводить в порядок грязную комнатушку в общаге, стирать и чинить шмотки этого мужика? А дед влюбился не на шутку. Семейное предание говорит, что однажды, когда бабушка, наконец, получила от мужа пространное письмо с рассказом о том, как он обустроил уже новый домик, какую мебель купил в комнату маленькой дочери, мой дед прижал бабушку где-то в темном месте к теплой стенке и заявил, что не отпустит, пока она не даст согласия стать его женой. Бабушка всегда заканчивала рассказ словами: «А что было делать? Пришлось согласиться!» К слову сказать, прожили они вместе пятьдесят шесть лет. Для деда это был не то третий, не то четвертый брак – порядковый номер достоверно установить не удалось.

Браки и разводы в те времена были легкой формальностью, поэтому поженились они скоро. Дед, по слухам, хотел удочерить мою маму, но практичная бабушка не сочла возможным отказываться от немалых офицерских алиментов. Однако, мама все равно стала (и навсегда осталась) его единственной дочерью. Бывшая дедова жена вскоре умерла от туберкулеза (которым он же ее и заразил) и дед хотел оставшихся от нее сына и дочь сдать в детдом. «Тебе будет тяжело, Галочка» – уговаривал он мою бабушку, однако бабушка забрала детей, а потом родила еще одного, общего. И все равно, из всех четверых детей для него существовала только моя мама. Именно ее он брал с собой в командировки, если была возможность. С ней возился. Ко всем остальным он был вполне равнодушен.

У деда была своя собственная шкала ценностей и ему всегда было глубоко наплевать, что об этом подумают другие. Именно он и научил меня этому безразличию к мнениям – он был для меня единственным, беззаветно любимым авторитетом, и я во всем старалась ему подражать. Много лет спустя столкнулись наши с ним взгляды и мнения. Всего один раз. Мама до сих пор вспоминает с ужасом эту сцену противостояния. Дед тогда отступил. Не сдался, а признал мое право на свое собственное мнение, признал справедливость такого порядка вещей. Справедливость в его шкале ценностей стояла на первом месте. Когда я впервые закурила открыто, на глазах мамы и бабушки, те кинулись к деду: «Скажи ты ей…» Он резонно ответил: «Она знает, что я курю с девяти лет. Что я ей могу сказать?» Это тоже был один из пунктов в билле о справедливости – не предъявлять другим требования, которым не соответствуешь сам.

А на втором месте на шкале ценностей стояли любовь, приятие. Неприятие дед редко демонстрировал открыто. Т.е., демонстрировал, но так, что при желаниии человек мог «не заметить» – просто дед никогда не улыбался неприятным людям, избегал разговоров с ними, ограничиваясь короткими репликами и односложными ответами по необходимости. Он вообще отличался изумительной сдержанностью и терпением. Когда ему бывало плохо – замыкался в себе, уходил, как зверь, во внутреннее одиночество. Пробиться туда, к нему, можно было только доказав, что это – не любопытство, и что ты, действительно, можешь помочь. Я это знаю, потому что меня он туда пускал. Пустое любопытство он в людях не любил. И не принимал ни жалости, ни сожаления, поверхностного, по долгу, сочувствия. Сам же не раз подставлял себя, свою жизнь под удар – в своем понимании справедливости.

Во время войны его на фронт не пускали – слишком ценным, едва ли не единственным в Союзе, спецом он был. При очередном посещении военкомата военком на него наорал, сказав, что следующее заявление с просьбой об отправке на фронт будет расцениваться, как сабботаж. Работал на Урале, на военных заводах. Однажды ремонтировал какую-то электрическую печь. В помощниках у него был пацан шестнадцати лет. Они не спали двое или трое суток, потому что работы было много, и все срочно. Деда отпустили на несколько часов домой, а пацан оставался в цеху. Дед, уходя, предупредил парнишку, что рубильники трогать нельзя, но паренек, с недосыпу, все перепутал. Вырубил весь завод. Воронок за дедом приехал, едва он до дому добрался. За несколько дней разбирательств дед поседел. Он был черным, как смоль (цыганская кровь), а после этой истории стал совсем седым. Но парнишку отстоял. Упрямо твердил, что вина – его собственная, что не предупредил. Все знали, что это не так, но парня только выгнали с работы, не расстреляли. А деда отпустили.

Таких историй в его жизни – не одна. Он защищал людей собой. Это не был героизм. Это было безграничное брезгливое презрение к Советам. Он просто не мог бояться того, что презирал. Я спрашивала его: «Тебе не было страшно?» Он отвечал: «За себя – нет. Мне – что они могли? Убить только. Чепуха.» Когда в 91 танки шли к Белому Дому, я была в Голландии. Мама с бабушкой позвонили мне, потому что дед рвался на баррикады. И на все их вопли упрямо повторял, что «будь здесь Алена, мы пошли бы вместе». Я тогда уговорила его не ходить, – я ведь далеко. А в 93 он никуда не рвался только потому, что знал – любимая внучка торчит ночами у мэрии. За двоих. И он был единственным, кто понял, принял и не боялся, когда я в десятом классе вышла из комсомола по собственному желанию с большим шумом. Он тоже когда-то вылетел из партии. И почти так же. Я из комсомола вышла во время обмена билетов. Были госэкзамены в школе. Ко мне пристали с вопросом, когда я поменяю билет. Я отмахнулась: «некогда, да и не хочу. Пошли вы все со своим комсомолом.» Шум, гам, писание заявлений, собрание с представителями райкома… все радости, включая прерванные экзамены – такое ЧП. А к нему пристали когда-то по поводу неуплаты взносов. Он точно так же отмахнулся: «пошли вы со своей партией. Некогда мне, да и не нужно.» Я узнала про это после того, как вышла из комсомола.

А еще, дед любил дарить. У него были золотые руки и зеленые пальцы. Он очень ценил в людях умелость. Всегда с удовольствием что-то чинил, строил, создавал. И легко раздаривал плоды своего труда. Любил копаться в земле – все у него буйно росло и цвело. И эти плоды щедро раздавал направо-налево. Двор нашего двенадцатиквартирного дома был весь засажен цветами. Дед с удовольствием раздавал цветы всем, кто просил. А на всякие праздники всегда нарезал соседям огромные букеты. Ему никогда не было жалко отдавать. Но он очень расстраивался, когда кто-то что-то ломал, портил. Его уважение к чужому труду не было пафосным. Просто, он считал хорошо сделанную работу удовольствием, и не понимал, как это удовольствие можно бездумно портить.

Его воспитательные методы были за границами всех правил педагогики. Меня, как и положено, остерегали по поводу электричества – не суй гвозди в розетку, не трогай оголенные провода и т.д. Дед никогда не трудился выкручивать пробки, ремонтируя, скажем, выключатель. Я спросила однажды (лет шесть было), не дернет ли его. Он усмехнулся: «ну и что? Это не страшно.» Потом предложил мне дотронуться до контактов. Ну, тряхнуло. Он спросил: «больно?» Нет, было щекотно и странно. Тогда он сказал: «Видишь, электричество меня знает и не трогает. Теперь и тебя знает.» И рассказал, что домашнее электричество – ручное. Есть еще опасное – очень высокое напряжение. И объяснил, как узнавать, куда руки совать опасно. И как обращаться с проводами/контактами, чтобы себе не навредить. Мне жутко все это понравилось. Потом мы купили радионабор и вместе паяли маленький радиоприемник. И он учил меня читать схемы и не пережигать детали.

Еще дед играл на гитаре (у него была семиструнка) и дивно пел романсы. Классическую музыку он не любил, не понимал. Бабушка, помешанная на классике, пыталась поначалу его приучить, но все кончилось тем, что он шил ей вечерние платья и отправлял на концерты одну. Шить ее научил тоже он. Он не любил классическую литературу – совершенно не понимал, на кой черт рассусоливать обыденность и размазывать пустопорожние размышления на три сотни страниц. Зато запоем читал приключения и фантастику. Я однажды выпендрилась, высокомерно обозвав все эти приключения «легким чтивом» и «пустым вымыслом». Он сказал: «Сделай себя такой же, как эти «вымышленные» герои, и твоя жизнь наполнится ничуть не меньшими приключениями – будет, о чем вспоминать». Ну, я и делала. Честное слово – он был железно прав. Был некий набор «любимых героев», общий для нас обоих, с которых, как я понимаю, дед тоже когда-то лепил себя: размеренная целеустремленность графа Монте-Кристо, логика и внимательность Шерлока Холмса, упорство и бесстрашие индейцев, благородство мушкетеров короля, исследовательский азарт профессора Челенджера…. Вот только космическую фантастику дед не понимал – ему хватало Земли.

Землю он любил самозабвенно. И все, что на ней растет. На двух сотнях квадратных метров он умудрялся выращивать все, что может расти в подмосковном климате, и в количествах, достаточных для прокорма нашей семьи и кучи родственников овощами в течение всей зимы, разводя все там же еще и громадный роскошный цветник. На единственной яблоне каждая ветка была привита другим сортом, так что мы имели несколько яблонь на одном стволе. Две маленькие теплички – огуречная и помидорная, имели электрический подогрев и демонстрировали крошечные плоды тогда, когда у соседей едва набирались бутоны. Землю под свои грядки дед тщательно просеивал через сетку и в каких-то своих пропорциях смешивал чернозем, песок и опилки. В результате, земля с весны до осени была легкой, как пух и полоть сорняки было если не сплошным удовольствием, то не слишком нудным делом даже для заводного ребенка. А какие у деда были георгины!!! Дед вообще их очень любил. Когда они с бабушкой опять перебрались из Подмосковья в Москву, я объезжала московские рынки в дедов день рождения (25 августа), собирая для него букет разных георгинов, чтобы не было двух одинаковых цветов. И сейчас, для него, развожу георгины у себя в деревне. Он еще был жив, когда мы купили этот дом в деревне, и я обещала ему, что георгины там будут всегда. Когда он умирал, мы с ним договорились, что, если он родится опять достаточно быстро, его будет тянуть в те места и он будет искать дом, где растет много георгинов. А уж мы-то его узнаем.

Дед страшно не любил халтуру и халтурщиков. Он был твердо убежден, что лучше ничего не делать вообще, чем делать плохо, неаккуратно, а главное, без удовольствия. Вещи, сделанные его руками много лет назад, живы до сих пор и проживут еще долго. Кроме аккуратности, критерием хорошей работы была прочность, надежность. Если он что-то чинил, то сломаться опять могло где угодно, только не в месте, к которому были приложены его руки. Года два назад я съездила туда, где выросла. Там многое изменилось, стало гораздо беспорядочнее и совсем неуютно. Но ограда нашего садика и скамейка с навесом, хоть и облупленные, стоят до сих пор, как стояли, когда мне было пять-шесть лет. И ничто не шатается, не заваливается, хоть новые хозяева явно ни за чем не ухаживают – даже облупленная краска все та же. Вот эта привычка к основательности в работе – еще один подарок деда мне.

Это он учил меня держать в руках стамеску и рубанок, паяльник и дрель. Он так всегда гордился, глядя на мое рукоделье, что хотелось уметь еще больше и еще лучше – чтобы видеть эту улыбку и этот свет в глазах. Когда купили дом, он уже не мог туда поехать – слишком слаб был. Но я приезжала и подробно рассказывала, как мы перекладываем полы, как что-то строим. Чертила ему планы. Мы все подробно обсуждали и он придирчиво расспрашивал, как я собираюсь сделать то или это. Это было очень важно. Не побывав там ни разу, он – там, он строил этот дом вместе с нами. И еще он гордился, когда я рассказывала ему, как учу сына всему тому, чему научилась сама у него.

Он не верил ни в бога, ни в черта. Но он умел слышать правду. И никогда не отвергал то, чего не видел, не знал сам, но в чем правду чувствовал. Долгие годы, с моего раннего детства, он был единственным из живых людей, кто знал про то, что я говорю с Ши и общаюсь с Малым Народцем. Сам он не видел их, разучился за долгую жизнь и забыл. Но знал, что это – важно, что это – правда, и ревностно оберегал меня и мой мир от любых посягательств. Так же ревностно, как оберегал мою жизнь от людей. Когда я пропадала в лесу или оврагах, когда меня не могли найти, он просто прислушивался ко мне, чувствовал, что я в своем мире, и врал, что отпустил меня куда-то – бабушке с ее деспотизмом было важно, чтобы ребенок действовал только по формальному разрешению. Все та же бабушка была помешана на чистоте и гигиене, а дед прекрасно понимал, что если яблоко облизать и вытереть о платье – то оно уже чистое и его можно есть. :) )) Он понимал, что руки можно вымыть и в луже, а обслюнявленный подорожник на разбитой коленке куда лучше йода. А жесточайшие мои ангины он лечил, смазывая мне горло керосином, и вылечивалось гораздо быстрее, чем антибиотиками.

В детстве я не понимала, что дед – такой же телепат, как и я. С ним было приятно молчать. Бросишь вопрос или фразу, а потом в голове роятся картинки, образы, и ответ на вопрос вырисовывается из них. Мне это казалось так естественно, что я просто не понимала и жутко злилась, когда мама и бабушка устраивали форменные допросы, выпытывая детали какого-нибудь проишествия. Дед чувствовал, как я злюсь, и часто все разьяснял за меня. И это тоже казалось вполне естественным. Мы были так тесно связаны. В последние годы его жизни мы часто шутили, что я была последней его любовью, а он был моей первой. Однако же, это правда.

Когда он уже умирал, я помогала ему – убирала боль и боролась вместе с ним с его страхом. Нельзя умирать со страхом – тогда не сможешь правильно родиться вновь и многое важное забудешь. И вот я сидела с ним и рассказывала ему о других жизнях, прошлых и будущих. О Жизни и Смерти вообще. О многом. И вдруг, в какой-то момент, что-то сломалось, переломилось. Я ясно увидела картинку. Пока я видела, я рассказывала ему то, что вижу. А видела я, как мальчишка лет одинадцати проснулся ночью, потому что ему присился сон: ему приснилось, что он очень старый, больной и умирает. А рядом с ним сидит молодая женщина, его внучка, и рассказывает ему, как он увидит этот сон в будущей жизни. Он выслушал – и поверил. Он умел слышать правду, а это была правда. Тогда страх ушел. Он умер очень скоро и легко. Меня уже рядом не было – с ним сидела бабушка. Я знаю, что последние его слова были ей: «Галочка, я люблю тебя». Потом она вышла на кухню поставить себе чай, а он ушел.

А теперь, вот уже несколько лет, я прислушиваюсь: он еще там, или уже вернулся? Мне кажется почему-то, что мы с ним встретимся опять еще в этой моей жизни – и я жду.